Это была добрая баба, «баба с благородными чувствами», как выразился о ней Вельчанинов, когда передавал потом свой разговор с нею Клавдии Петровне. Расспросив коротко о том, как он отвез вчера «девочку», Марья Сысоевна тотчас же пустилась в рассказы о Павле Павловиче. По ее словам, «не будь только робеночка, давно бы она его выжила. Его и из гостиницы сюда выжили, потому что очень уж безобразничал. Ну, не грех ли, с собой девку ночью привел, когда тут же робеночек с понятием! Кричит: „Это вот тебе будет мать, коли я того захочу!“ Так верите ли, чего уж девка, а и та ему плюнула в харю. Кричит: „Ты, говорит, мне не дочь, в…док“».
– Что вы? – испугался Вельчанинов.
– Сама слышала. Оно хоть и пьяный человек, ровно как в бесчувствии, да все же при робенке не годится; хоть и малолеток, а все умом про себя дойдет! Плачет девочка, совсем, вижу, замучилась. А намедни тут на дворе у нас грех вышел: комиссар, что ли, люди сказывали, номер в гостинице с вечера занял, а к утру и повесился. Сказывали, деньги прогулял. Народ сбежался, Павла-то Павловича самого дома нет, а робенок без призору ходит, гляжу, и она там в коридоре меж народом, да из-за других и выглядывает, чудно так на висельника-то глядит. Я ее поскорей сюда отвела. Что ж ты думаешь, – вся дрожью дрожит, почернела вся, и только что привела – она и грохнулась. Билась-билась, насилу очнулась. Родимчик, что ли, а с того часу и хворать начала. Узнал он, пришел – исщипал ее всю – потому он не то чтобы драться, а все больше щипится, а потом нахлестался винища-то, пришел да и пужает ее: «Я, говорит, тоже повешусь, от тебя повешусь; вот на этом самом, говорит, шнурке, на сторе повешусь»; и петлю при ней делает. А та-то себя не помнит – кричит, ручонками его обхватила: «Не буду, кричит, никогда не буду». Жалость!
Вельчанинов хотя и ожидал кой-чего очень странного, но эти рассказы его так поразили, что он даже и не поверил. Марья Сысоевна много еще рассказывала; был, например, один случай, что если бы не Марья Сысоевна, то Лиза из окна бы, может, выбросилась. Он вышел из номера сам точно пьяный. «Я убью его палкой, как собаку, по голове!» – мерещилось ему. И он долго повторял это про себя.
Он нанял коляску и отправился к Погорельцевым. Еще не выезжая из города, коляска принуждена была остановиться на перекрестке, у мостика через канаву, через который пробиралась большая похоронная процессия. И с той и с другой стороны моста стеснилось несколько поджидавших экипажей; останавливался и народ. Похороны были богатые, и поезд провожавших карет был очень длинен, и вот в окошке одной из этих провожавших карет мелькнуло вдруг перед Вельчаниновым лицо Павла Павловича. Он не поверил бы, если бы Павел Павлович не выставился сам из окна и не закивал ему улыбаясь. По-видимому, он ужасно был рад, что узнал Вельчанинова; даже начал делать из кареты ручкой. Вельчанинов выскочил из коляски и, несмотря на тесноту, на городовых и на то что карета Павла Павловича въезжала уже на мост, подбежал к самому окошку. Павел Павлович сидел один.
– Что с вами, – закричал Вельчанинов, – зачем вы не пришли? как вы здесь?
– Долг отдаю-с, – не кричите, не кричите, – долг отдаю, – захихикал Павел Павлович, весело прищуриваясь, – бренные останки истинного друга провожаю, Степана Михайловича.
– Нелепость это все, пьяный вы, безумный человек! – еще сильнее прокричал озадаченный было на миг Вельчанинов. – Выходите сейчас и садитесь со мной; сейчас!
– Не могу-с, долг-с…
– Я вас вытащу! – вопил Вельчанинов.
– А я закричу-с! А я закричу-с! – все так же весело подхихикивал Павел Павлович – точно с ним играют, – прячась, впрочем, в задний угол кареты.
– Берегись, берегись, задавят! – закричал городовой.
Действительно, при спуске с моста чья-то посторонняя карета, прорвавшая поезд, наделала тревоги. Вельчанинов принужден был отскочить; другие экипажи и народ тотчас же оттеснили его далее. Он плюнул и пробрался к своей коляске.
«Все равно, такого и без того нельзя с собой везти!» – подумал он с продолжавшимся тревожным изумлением.
Когда он передал Клавдии Петровне рассказ Марьи Сысоевны и странную встречу на похоронах, та сильно задумалась: «Я за вас боюсь, – сказала она ему, – вы должны прервать с ним всякие отношения, и чем скорее, тем лучше».
– Шут он пьяный, и больше ничего! – запальчиво вскричал Вельчанинов, – стану я его бояться! И как я прерву отношения, когда тут Лиза. Вспомните про Лизу!
Между тем Лиза лежала больная; вчера вечером с нею началась лихорадка, и из города ждали одного известного доктора, за которым чем свет послали нарочного. Все это окончательно расстроило Вельчанинова. Клавдия Петровна повела его к больной.
– Я вчера к ней очень присматривалась, – заметила она, остановившись перед комнатой Лизы, – это гордый и угрюмый ребенок; ей стыдно, что она у нас и что отец ее так бросил; вот в чем вся болезнь, по-моему.
– Как бросил? Почему вы думаете, что бросил?
– Уж одно то, как он отпустил ее сюда, совсем в незнакомый дом, и с человеком… тоже почти незнакомым или в таких отношениях…
– Да я ее сам взял, силой взял; я не нахожу…
– Ах, боже мой, это уж Лиза, ребенок, находит! По-моему, он просто никогда не приедет.
Увидев Вельчанинова одного, Лиза не изумилась; она только скорбно улыбнулась и отвернула свою горевшую в жару головку к стене. Она ничего не отвечала на робкие утешения и на горячие обещания Вельчанинова завтра же наверно привезти ей отца. Выйдя от нее, он вдруг заплакал.
Доктор приехал только к вечеру. Осмотрев больную, он с первого слова всех напугал, заметив, что напрасно его не призвали раньше. Когда ему объявили, что больная заболела всего только вчера вечером, он сначала не поверил. «Все зависит от того, как пройдет эта ночь», – решил он наконец и, сделав свои распоряжения, уехал, обещав прибыть завтра как можно раньше. Вельчанинов хотел было непременно остаться ночевать; но Клавдия Петровна сама упросила его еще раз «попробовать привезти сюда этого изверга».